если смотреть на полную луну
Oct. 14th, 2021 12:40 amМоя бабушка предупреждала, что мне будут сниться старцы, а я не понимал, отчего это плохо и пялился. Теперь они наяву, и не старцы (хотя бабушкины коннотации останутся неясными), а одинокие старики, и я им рад. Так, например, не имея лучшего места назначения и утомившись от печатного слова в шумном, дребезжащем тоннеле, я выхожу на краю Тиргартена. Здесь всё разрушено до основания, и поверх инфраструктуры, проводившей мелкобуржуазную жизнедеятельность и миазмы тоталитарной разрухи, именитые архитекторы послевоенных лет настроили красивого панельного жилья.
Я следую правилу левой руки в комплексе павильонов, и четыре раза подряд, миновав человека, уютно сопящего в густой лужице над кусочком фольги и огоньком, упираюсь в стеклянную дверь театра "Грипс", которая открывается и закрывается, как в игре про персидского принца. Я врываюсь в театр внезапно, но за мной сразу вбегает кто-то грузный, прыжками демонстрируя и желание, и невозможность меня обогнать. Когда мы настолько глубоко в полумраке, чтобы не тревожить дверь, я стараюсь заглянуть под приплясывающее стекло очков и вижу немую просьбу поставить условие, которое можно будет выполнить, чтоб я немедленно ушёл. Теперь я стою с театральной программкой перед выходом из метро; вокруг меня возобновляется комплекс павильонов.
Рой
Широкий старик в угловатом синем пиджаке, вопросительно застыв, ждёт перед ларьком, обитатели которого лениво и безучастно пытают ятаганом потное мясо. Мясо пытается извернуться и посмотреть на своих мучителей, но они делают выпад, сменяя друг друга, и, передавая нож, поглядывают на деда с безразличным недоумением. Если они когда-нибудь покидают ларёк, то через подземный туннель. Старик делает шаг назад, и в зоне взаимодействия с мясниками остаётся только чёрная капля туфли, вытекшая из складок штанины.
Старику нужно в академию искусств. Он ищет правильные слова в карманах пиджака, но ничего не находит и обходится тем, что есть. У него почти нет акцента, это очень заметно. Я сразу нахожу правильный путь из павильонов. В телефоне над картой квартала танцует голубая пчела, в панельном доме напротив нас открывается проём, и из него выходит житель со снастями. Я веду деда прямиком через лужайку к проёму, и он идёт, как пунктир по карте. "Нам в академию искусств," — говорю я жителю, и тот кивает доброжелательно. Мы проходим через дом, мимо мусорных баков, покосившихся перекладин для белья. На финишной прямой, завидев исторический амбар, знойную зеленоватую фигуру на фоне приземистого здания и горсть торжественных людей, мы замедляем шаг. "Независимость," — говорит мой спутник, — "Мне было девять". Я делаю вычисления. Середина августа. У меня в кармане куртки квитанция за кофе с прошлой весны, билет на какую-то выставку, талон на франкфуртский трамвай. "Да, из Калькутты," — отвечает дед, нашаривая в карманах мелочь, — "Нет, что Вы, Бангладеш гораздо позже". Он решительно останавливается, звякнув: "Как Вас зовут? Я хочу угостить Вас кофе". Мне до тошноты не хочется кофе, но у старика солнечный, карамельный голос. Он подходит к женщине в строгом костюме. На складном столике с накрахмаленной скатёркой, скрывающей её нижнюю половину, стоит промышленный самовар. "Сколько у Вас стоит кофе." — говорит дед, показывая ладонь с монетами. "У нас только бесплатный," — отвечает она и указывает на термос с пластырем, из которого молодой сотрудник как раз наливает себе разбавленную синьку. "Вы можете пойти в техаус," — говорит сотрудник, ехидно прихлебнув, и снова давит на термос, возмещая отхлёб шумной пенистой струёй. Я хватаю старика за свободную руку и глажу ему локоть: "Спасибо, Рой. До встречи".
Во внутреннем дворе академии стоит удивлённое и растерянное деревце с продолговатыми красными плодами. Я стоял и смотрел, как они падают и, поблёскивая, как рыбки, катятся к имплювию.


Йоргос
Автобус неожиданно поворачивает налево и злорадным симплексом сообщает, что следовать далее всем нужно другими видами транспорта. Немного покашляв, он уточняет: убан, эсбан и кому там чо к вашим услугам. Какая-то женщина панически выдыхает мне в лицо: "это конечная!". Все выходят, сплочённые взаимной неприязнью, и распределяются. Я останавливаюсь перед входом в убан: я настолько явно представляю себе каждый свой шаг отсюда и до вагона, что мне совсем не нужно туда идти. Со стороны перекрытой улицы доносится улюлюканье. Из автобуса, попихиваемый невидимым шофёром, выгружается жилистый старик с чемоданом-тролли. Из-за медицинской маски на нижней челюсти он выглядит раненым в лицо и сопит в два пучка громче издыхающего автобуса. Спустив багаж на тротуар, он застывает. Водитель, шаря клешнёй в нагрудном кармане, перелезает через его чемодан. "Иди, дед, давай" — говорит он, — "в метро". Старик влажно пыхтит и вертится, перекладывая ручку чемодана из руки в руку. У него невероятно светлые глаза, голубые, как маска, но гораздо чище. Он ждёт моего вопроса.
"Куда Вам нужно?" — спрашиваю я, насмотревшись. "Бюлоштрасе," — отвечает он, — "А что это, автобус?" Я начинаю вертеться. "Это седьмая линия?" — говорит он, — "Бюлоштрасе Йоркштрасе". Я никак не соображу маршрут. Дед повторяет: Йоркштрасе, Йоркштрасе, на его кустистом носу появляется большая прозрачная капля с огромным перекрёстком, чередой автобусов, курящими шоферами, тёмной дырой убана, загадочно и зловеще растекающимися толпами. "Вам лучше на эс, говорю я, пойдёмте". "Я каменотёс," — говорит старик с нажимом, — "я строил". Он показывает на станцию метро. "Я пойду с Вами," — отвечаю я, — "идёмте". Он соглашается, и мы идём вместе на светофор. Чемодан, который прыгает за нами, похоже, совершенно пустой.
На переходе я замечаю, что старик держит меня за рукав и разглядывает моё лицо, как старую фотографию. У фалафельной "Займ" через дорогу стоит, как обычно, очередь, сбивая с толку пожилых посетителей аптеки на углу. Потная щетина мечет из амбразуры "Займа" алюминиевые цилиндры, но очередь немедленно пополняется оголодавшими горожанами. "Нам туда," — я делаю ладонью карпа, оплывающего голодных и больных, пытаясь отвлечь старика от моей скулы. "Каменотёс," – отвечает он, — "много лет, я тут строил, седьмая линия". "Тут девятая," — говорю я невнятно, — "а откуда Вы приехали?" "Много лет," — останавливается он, качнув каплей, — "из Греции". Теперь он панически ищет что-то во всех карманах одной рукой, не отпуская ручки чемодана. Я задаю идиотический вопрос про семью; дедова рука выползает наконец из-под куртки с пачкой салфеток. Даже не попытавшись её раскрыть, он утирает нос целофаном и начинает говорить о семье. Я не понимаю ни слова из того, что он говорит, кроме постепенно усложняющихся степеней родства и слова "шайссе", которым они переложены.
Он расходится и брызгает слюной уже не только на меня, поэтому теперь я беру его за локоть и веду в сторону сияющего на пригорке круглого павильона над станцией электрички. Ходьба утихомиривает его. Он становится похож на византийскую старушку с барбетом и говорит смирно и радостно: "Здесь они все. Меня Йоргос зовут". "Фриденау, Шёнеберг, Юлиус-Лебер-Брюке, Йоркштрасе," — говорю я, — "Видите павильон?" "Я просто буду смотреть на табло," — отвечает он, доставая опять салфетки левой рукой из правого заднего кармана джинсов и утираясь целофаном, — "Дождусь Йоркштрасе и пойду". "Да," — говорю я, — "До свидания, Йоргос". Он остаётся стоять со своим пустым чемоданом, щуря небесно-голубые глаза, с дрожащей на солнце прозрачной каплей на носу, не желая спускаться на платформу.

Давид
В автобусе, который я, сидя внутри, представляю себе как светлое жёлтое пятно, движущееся через отключенный на ночь Барнет, в самой его середине перед парой бородатых парней в чёрных кожаных куртках останавливается человек с совершенно круглой кофейной головой и аккуратной белой пенкой на затылке. Он улыбается удивлённо и благостно и похож на сверчка, в последний раз полинявшего и отбросившего возраст как категорию. Он беседует с парнями на турецком, но они не беседуют с ним, отвечают отрывисто и волнуются, как жуки, топыря фалды. Наконец, он отворачивается от них и, встретив мой взгляд, позволяет автобусу проехать под собой и сблизить нас.
Он заговаривает со мной по-турецки и видит, что я не понимаю, переходит на греческий, но передумывает и обстоятельно представляется на иврите. Я говорю своё имя, и он задумывается ещё на несколько секунд, потом красивыми, лёгкими словами начинает рассказывать о своём детстве в Салоники, школе, папе с мамой, "Beaconsfield Road Stop," — говорит автобус невнятно и останавливается, мы выходим вместе, он говорит о сёстрах и братьях, какой-то террасе и внутреннем дворе, переходит на шелест и утихает. Его улыбка подрагивает на ветру под тусклым фонарём. Становится очевидно, что с тех пор с ним больше ничего не произошло. Земной шар повернулся во сне другим боком. Вдруг опять слышно автобус, который уезжает где-то за угол. "Я очень рад нашему знакомству," — говорит Давид и разводит руки.
Я пытаюсь улыбнуться, как он, и протягиваю ладонь, но он не замечает. Выходит неприятная гримаса, и я надеюсь, что её исправит фонарь. Давид остаётся стоять на железнодорожном мосту, не обращая внимания на проходящие под ним электрички, и смотрит, как я исчезаю в тёмной нелепой застройке, поверх большого невидимого шарика, который у него в руках.

Я следую правилу левой руки в комплексе павильонов, и четыре раза подряд, миновав человека, уютно сопящего в густой лужице над кусочком фольги и огоньком, упираюсь в стеклянную дверь театра "Грипс", которая открывается и закрывается, как в игре про персидского принца. Я врываюсь в театр внезапно, но за мной сразу вбегает кто-то грузный, прыжками демонстрируя и желание, и невозможность меня обогнать. Когда мы настолько глубоко в полумраке, чтобы не тревожить дверь, я стараюсь заглянуть под приплясывающее стекло очков и вижу немую просьбу поставить условие, которое можно будет выполнить, чтоб я немедленно ушёл. Теперь я стою с театральной программкой перед выходом из метро; вокруг меня возобновляется комплекс павильонов.
Рой
Широкий старик в угловатом синем пиджаке, вопросительно застыв, ждёт перед ларьком, обитатели которого лениво и безучастно пытают ятаганом потное мясо. Мясо пытается извернуться и посмотреть на своих мучителей, но они делают выпад, сменяя друг друга, и, передавая нож, поглядывают на деда с безразличным недоумением. Если они когда-нибудь покидают ларёк, то через подземный туннель. Старик делает шаг назад, и в зоне взаимодействия с мясниками остаётся только чёрная капля туфли, вытекшая из складок штанины.
Старику нужно в академию искусств. Он ищет правильные слова в карманах пиджака, но ничего не находит и обходится тем, что есть. У него почти нет акцента, это очень заметно. Я сразу нахожу правильный путь из павильонов. В телефоне над картой квартала танцует голубая пчела, в панельном доме напротив нас открывается проём, и из него выходит житель со снастями. Я веду деда прямиком через лужайку к проёму, и он идёт, как пунктир по карте. "Нам в академию искусств," — говорю я жителю, и тот кивает доброжелательно. Мы проходим через дом, мимо мусорных баков, покосившихся перекладин для белья. На финишной прямой, завидев исторический амбар, знойную зеленоватую фигуру на фоне приземистого здания и горсть торжественных людей, мы замедляем шаг. "Независимость," — говорит мой спутник, — "Мне было девять". Я делаю вычисления. Середина августа. У меня в кармане куртки квитанция за кофе с прошлой весны, билет на какую-то выставку, талон на франкфуртский трамвай. "Да, из Калькутты," — отвечает дед, нашаривая в карманах мелочь, — "Нет, что Вы, Бангладеш гораздо позже". Он решительно останавливается, звякнув: "Как Вас зовут? Я хочу угостить Вас кофе". Мне до тошноты не хочется кофе, но у старика солнечный, карамельный голос. Он подходит к женщине в строгом костюме. На складном столике с накрахмаленной скатёркой, скрывающей её нижнюю половину, стоит промышленный самовар. "Сколько у Вас стоит кофе." — говорит дед, показывая ладонь с монетами. "У нас только бесплатный," — отвечает она и указывает на термос с пластырем, из которого молодой сотрудник как раз наливает себе разбавленную синьку. "Вы можете пойти в техаус," — говорит сотрудник, ехидно прихлебнув, и снова давит на термос, возмещая отхлёб шумной пенистой струёй. Я хватаю старика за свободную руку и глажу ему локоть: "Спасибо, Рой. До встречи".
Во внутреннем дворе академии стоит удивлённое и растерянное деревце с продолговатыми красными плодами. Я стоял и смотрел, как они падают и, поблёскивая, как рыбки, катятся к имплювию.


Йоргос
Автобус неожиданно поворачивает налево и злорадным симплексом сообщает, что следовать далее всем нужно другими видами транспорта. Немного покашляв, он уточняет: убан, эсбан и кому там чо к вашим услугам. Какая-то женщина панически выдыхает мне в лицо: "это конечная!". Все выходят, сплочённые взаимной неприязнью, и распределяются. Я останавливаюсь перед входом в убан: я настолько явно представляю себе каждый свой шаг отсюда и до вагона, что мне совсем не нужно туда идти. Со стороны перекрытой улицы доносится улюлюканье. Из автобуса, попихиваемый невидимым шофёром, выгружается жилистый старик с чемоданом-тролли. Из-за медицинской маски на нижней челюсти он выглядит раненым в лицо и сопит в два пучка громче издыхающего автобуса. Спустив багаж на тротуар, он застывает. Водитель, шаря клешнёй в нагрудном кармане, перелезает через его чемодан. "Иди, дед, давай" — говорит он, — "в метро". Старик влажно пыхтит и вертится, перекладывая ручку чемодана из руки в руку. У него невероятно светлые глаза, голубые, как маска, но гораздо чище. Он ждёт моего вопроса.
"Куда Вам нужно?" — спрашиваю я, насмотревшись. "Бюлоштрасе," — отвечает он, — "А что это, автобус?" Я начинаю вертеться. "Это седьмая линия?" — говорит он, — "Бюлоштрасе Йоркштрасе". Я никак не соображу маршрут. Дед повторяет: Йоркштрасе, Йоркштрасе, на его кустистом носу появляется большая прозрачная капля с огромным перекрёстком, чередой автобусов, курящими шоферами, тёмной дырой убана, загадочно и зловеще растекающимися толпами. "Вам лучше на эс, говорю я, пойдёмте". "Я каменотёс," — говорит старик с нажимом, — "я строил". Он показывает на станцию метро. "Я пойду с Вами," — отвечаю я, — "идёмте". Он соглашается, и мы идём вместе на светофор. Чемодан, который прыгает за нами, похоже, совершенно пустой.
На переходе я замечаю, что старик держит меня за рукав и разглядывает моё лицо, как старую фотографию. У фалафельной "Займ" через дорогу стоит, как обычно, очередь, сбивая с толку пожилых посетителей аптеки на углу. Потная щетина мечет из амбразуры "Займа" алюминиевые цилиндры, но очередь немедленно пополняется оголодавшими горожанами. "Нам туда," — я делаю ладонью карпа, оплывающего голодных и больных, пытаясь отвлечь старика от моей скулы. "Каменотёс," – отвечает он, — "много лет, я тут строил, седьмая линия". "Тут девятая," — говорю я невнятно, — "а откуда Вы приехали?" "Много лет," — останавливается он, качнув каплей, — "из Греции". Теперь он панически ищет что-то во всех карманах одной рукой, не отпуская ручки чемодана. Я задаю идиотический вопрос про семью; дедова рука выползает наконец из-под куртки с пачкой салфеток. Даже не попытавшись её раскрыть, он утирает нос целофаном и начинает говорить о семье. Я не понимаю ни слова из того, что он говорит, кроме постепенно усложняющихся степеней родства и слова "шайссе", которым они переложены.
Он расходится и брызгает слюной уже не только на меня, поэтому теперь я беру его за локоть и веду в сторону сияющего на пригорке круглого павильона над станцией электрички. Ходьба утихомиривает его. Он становится похож на византийскую старушку с барбетом и говорит смирно и радостно: "Здесь они все. Меня Йоргос зовут". "Фриденау, Шёнеберг, Юлиус-Лебер-Брюке, Йоркштрасе," — говорю я, — "Видите павильон?" "Я просто буду смотреть на табло," — отвечает он, доставая опять салфетки левой рукой из правого заднего кармана джинсов и утираясь целофаном, — "Дождусь Йоркштрасе и пойду". "Да," — говорю я, — "До свидания, Йоргос". Он остаётся стоять со своим пустым чемоданом, щуря небесно-голубые глаза, с дрожащей на солнце прозрачной каплей на носу, не желая спускаться на платформу.

Давид
В автобусе, который я, сидя внутри, представляю себе как светлое жёлтое пятно, движущееся через отключенный на ночь Барнет, в самой его середине перед парой бородатых парней в чёрных кожаных куртках останавливается человек с совершенно круглой кофейной головой и аккуратной белой пенкой на затылке. Он улыбается удивлённо и благостно и похож на сверчка, в последний раз полинявшего и отбросившего возраст как категорию. Он беседует с парнями на турецком, но они не беседуют с ним, отвечают отрывисто и волнуются, как жуки, топыря фалды. Наконец, он отворачивается от них и, встретив мой взгляд, позволяет автобусу проехать под собой и сблизить нас.
Он заговаривает со мной по-турецки и видит, что я не понимаю, переходит на греческий, но передумывает и обстоятельно представляется на иврите. Я говорю своё имя, и он задумывается ещё на несколько секунд, потом красивыми, лёгкими словами начинает рассказывать о своём детстве в Салоники, школе, папе с мамой, "Beaconsfield Road Stop," — говорит автобус невнятно и останавливается, мы выходим вместе, он говорит о сёстрах и братьях, какой-то террасе и внутреннем дворе, переходит на шелест и утихает. Его улыбка подрагивает на ветру под тусклым фонарём. Становится очевидно, что с тех пор с ним больше ничего не произошло. Земной шар повернулся во сне другим боком. Вдруг опять слышно автобус, который уезжает где-то за угол. "Я очень рад нашему знакомству," — говорит Давид и разводит руки.
Я пытаюсь улыбнуться, как он, и протягиваю ладонь, но он не замечает. Выходит неприятная гримаса, и я надеюсь, что её исправит фонарь. Давид остаётся стоять на железнодорожном мосту, не обращая внимания на проходящие под ним электрички, и смотрит, как я исчезаю в тёмной нелепой застройке, поверх большого невидимого шарика, который у него в руках.

no subject
Date: 2021-10-13 10:51 pm (UTC)