о георге и якове, о кларисе и борисе
Jan. 4th, 2021 05:38 pmДважды в последние дни мне встретилось слово hirple. Немудрено; дважды в последние дни случай подсовывал мне шотландцев, хотя и разных до невозможности.
Джордж Макей Браун родился и прожил всю жизнь в городе Стромнесс на главном Оркнейском острове. Рассказы и новеллы из сборника "The Sun's Net" сказочные, утопленные в традицию, я бы сказал "повествовательные", если бы это было адекватным переводом слова flowing, сказал бы gentle, если бы нашёл этому слову адекватный перевод, и parochial, если бы у этого слова был положительный оттенок.
Браун напомнил мне Динесен (не только названием первого рассказа в сборнике — "The Winter Tale") этой сказочностью и историчностью; более детальное противопоставление инфернальной жестокости отражённого Динесен мира, где зло просачивается в людей, как чернила в промокашку, островной доброте Брауна, овевающей удивлённых жизнью героев весенним ветерком, детальное, говорю я, противопоставление могло бы где-нибудь пролить свет на что-нибудь, вероятно; но здесь оно разве что на правах точки с запятой.
У Динесен этот персонаж за все эти свои lappings и tinklings вскорости испытал бы неизбежный психотеррор. Макей же Браун приводит ему туда купаться прелестную деву, потом, переболев его искупительной болезней, выпускает из темницы на сеновал с крестьянкой, и даже после визита в крепость к балтийскому пирату, мужеложцу и кровопийце (здесь надо пошутить чем-то из Владимира Высоцкого, не припомню), возвращает в Шотландию здоровым и женит счастливым концом на вожделенной купальщице.
Я испытываю особое удовлетворение от перепечатывания его прозы, как когда-то Хантер Томпсон вколачивал в свой "селектрик" Фитцджеральда, пропитываясь, поэтому не откажу:
Безусловно, медленное распаковывание фразы "the sun began to squander its silent treasury over the waves" – намеренно востребованный от читателя залог её эффекта.
Джеймс Келман, с другой стороны, житель самого большого города в Шотландии и писатель коротких, как пень, рассказов из жизни представителей рабочего и нерабочего класса, непроизнесённых монологов, вырубленных из их головы. Они шароёбятся по пересечённой местности, подметают улицы или крутят рычаги в котельных, бьют бутылки и лбы о столы пабликов. Если их жизнь сошла под откос в силу какого-нибудь непредвидимого жесткача (совсем не обязательно упомянутого в рассказе), им может быть позволена толика образованности ("It was downright fucking nonsensical. And yet it was the sort of incident you could credit. You were sitting down in an attempt to recover a certain inner equilibrium when suddenly there appear certain forces, seemingly arbitrary forces, as if they had been called up by a positive evil. Perhaps Augustine was right after all? Before he left the Manicheans."). В других случаях A mean he disny let me doon, he’s eywis goat it merr ir less whin he says he will bit nice tae be nice, know whit A mean!
Впрочем, возможно, персонажи пестрят образованностью и форс мажорами в разных измерениях. В конце концов мы (royal if in doubt) усвоили с молоком российской классики, что горе оно и есть горе, что графу под дубом, что бабе на плоту.
Когда случай устранил шотландцев, я взялся дочитывать Кларисе Лиспектор, которую трудно выдерживать более, чем три рассказа подряд. О ней писать что-либо вменяемое (а тем более невменяемое) не менее трудно, получаются тавтологии. Например: её гениальность заключается в частности в том, что она может себе позволить такое, какое у другого автора только показало бы его ничтожность или беспомощность [здесь одолевают мысли о Кундере, которого за гораздо меньшее хочется отправить в вытрезвитель вместе с его корпусом текстов]. Зато с обложки смотрит её портрет кисти де Кирико (ниже он, к сожалению, кропнутый и пересвеченный), по которого виду легко представить себе, что она себе позволяет в прозе. Покольку в портретизме я разбираюсь мало, есть не много изображений писателей, про которые я могу сказать "ух ты", и одно из них – полотно Александра Моффата из Глазго "Джордж Макей Браун" (не Джеймс Келман):
Любители салонных бесед в таких случаях говорят, скромно опуская местоимение: "люблю эти портреты!" Было бы гюбрисом с моей стороны исключить себя из числа таких личностей.
Вот кусочек Лиспектор, вырванный из разумного контекста, чтобы, как говорят немцы, "to give you some imagination what I am talking about":
Потом я, как подобает всякому человеку, претендующему на образованчество, посмотрел (не до конца) интервью с Келманом (не Макеем Брауном), где он призывает начинающих эдинбуржиц и эдинбуржцев и гостей столицы порезвее знакомиться с короткой прозой чуждых нам или им культур, приведя в пример Японию, а также, как обычно, извинился, что он писатель, и пояснил, что папа делал рамы для картин, и он хотел быть художником, как Сезанн, но, почитав Зóля ("they were pals"), сменил кисть на перо. В другом контексте (письмо к издателю недавнего сборника) он пишет вместо этого, что "понял, что имеет право на творчество [мля - А.Ф.]" и что его с этим правом породило "слияние двух литературных традиций: европейского экзистенциализма и американского реализма вкупе с британской рок-музыкой".
Это напомнило мне (примерно также, как напомнили друг о друге портреты выше) о последнем интервью Пастернака, которое вчера выпростало из-под замка The Paris Review, а я прочитал, хоть и неинтересно, потому что всю новогоднюю ночь расхваливал перед зятем интервью из этого издания, пользуясь словом "мэджик" и приводя в пример интервью Балларда, которое я не читал.
Сквозь призму клишированных восторгов Ольги Карлайл Пастернак предстаёт немного эксцентричным, заговаривающимся старичком, который всё пытается помирить консервативность и традиционализм с необходимостью обновления, проще говоря, творчества в целом. Кажется, что он существует назло врагам не в Переделкино конца пятидесятых, а ходит с Блоком по погорелому Петербургу. Может показаться, что верни ему кто-то очень могущественный послереволюционную разруху, он бы пересмотрел взгляды и на жизнь, и на творчество, а вот теперь и тут пересматривать уже нечего.
КРАТКИЙ ПЕРЕСКАЗ КУРСИВОМ
С одной стороны, смысл/содержание должны распоряжаться звуком/формой; с другой стороны, переводя "Доктора Живаго", как если бы это была классика, книгу запороли, потому что там важен не "буквальный смысл", а "интонация". Это, похоже, перевести вообще нельзя, как и современную прозу вообще: это легко, но бессмысленно, как перерисовывать Малевича. Вот он, Пастернак, должен переводить чешского сюрреалиста Незвала: "He is not really bad, but all this writing of the twenties has terribly aged." (Ув.
caldeye сказал о Незвале в недавнем рассуждении более развёрнуто, но созвучно: "Некий зашкаливающий авторский волюнтаризм, что ли, настаивание на бантиках в ненужных и нелепых местах.", p.c. 2012)
Маяковский убился от невозможности поменять взгляды, а вся поэзия начала века, его включая, отмечена распадом формы и бедностью мысли, хотя Есенин хорош весь и прямо пахнет русской землей. Надо сохранять исконную поэтическую традицию, тогда поэзия преобразится изнутри, а искать совершенно новые средства выражения пагубно: жалкий Белый был причастен этой линии экспериментаторства, которая в двадцатые выжгла всё живое, а если бы он не был оторван от жизни и имел, что сказать, если бы он страдал, то его гений бы расцвёл (я помню, с каким трепетом Пастернак произносил по-немецки фразу "was diese Leute erlitten haben!"). Вот Цветаева, например, женский поэт с душой мужчины, закалённый борьбой с повседневностью. Ахматова попроще будет. &c.
Зато потом становится весело: Пастернак рассказывает творческий план написания трилогии о России времён (отмены) крепостного права под названием "Слепая красавица". Там челядь с пистолетами, визит Александра Дюмы, магический бюст, душеприказчик в костюме дьявола в шкафу и на каторге, мелодрама на манер Гюго и Шиллера, актер Агафон, поговорив с Дюмой об искусстве (как я с вами сейчас), убивает полицеймейстера бутылкой шампанского и скрывается в Париже... "the birth of an enlightened and affluent middle class, open to occidental influences, progressive, intelligent, artistic…". Возвращает меня к цитате из Кларисе Лиспектор.
Хочется закончить.
Джордж Макей Браун родился и прожил всю жизнь в городе Стромнесс на главном Оркнейском острове. Рассказы и новеллы из сборника "The Sun's Net" сказочные, утопленные в традицию, я бы сказал "повествовательные", если бы это было адекватным переводом слова flowing, сказал бы gentle, если бы нашёл этому слову адекватный перевод, и parochial, если бы у этого слова был положительный оттенок.
Браун напомнил мне Динесен (не только названием первого рассказа в сборнике — "The Winter Tale") этой сказочностью и историчностью; более детальное противопоставление инфернальной жестокости отражённого Динесен мира, где зло просачивается в людей, как чернила в промокашку, островной доброте Брауна, овевающей удивлённых жизнью героев весенним ветерком, детальное, говорю я, противопоставление могло бы где-нибудь пролить свет на что-нибудь, вероятно; но здесь оно разве что на правах точки с запятой.
I stood for a long while near the window. It was a fine summer evening, with late roseate light in the sky. The keep was built on a low crag on the verge of a cliff. I have mentioned the sound I heard for the first time that day – the sea. Since the blindfold had been taken from me, I could see wavering gleams on the ceiling and walls of my cell, green and blue, a light different from the steadfast gold of the sun. Now, alone, I went to the cell window and looked at the sea for the first time. I was shaken with wonder and excitement. I had not imagined that our good earth was so beautifully and perilously girdled. The new element stretched to the horizon, all gleam and serenity and peace. Directly under my prison it had other sounds – it lapped the rocks, it spent itself with whispers and sighs and bell-like tinklings on the sand, it made a strange sound under the neighbouring cliff, like a hungry beast glutting itself. . . . I stood at the window until the gleam left the horizon.
У Динесен этот персонаж за все эти свои lappings и tinklings вскорости испытал бы неизбежный психотеррор. Макей же Браун приводит ему туда купаться прелестную деву, потом, переболев его искупительной болезней, выпускает из темницы на сеновал с крестьянкой, и даже после визита в крепость к балтийскому пирату, мужеложцу и кровопийце (здесь надо пошутить чем-то из Владимира Высоцкого, не припомню), возвращает в Шотландию здоровым и женит счастливым концом на вожделенной купальщице.
Я испытываю особое удовлетворение от перепечатывания его прозы, как когда-то Хантер Томпсон вколачивал в свой "селектрик" Фитцджеральда, пропитываясь, поэтому не откажу:
For two mornings yet the dawn came out of a cloudless horizon. I was out of my hard bed even before the sun began to squander its silent treasury over the waves. Eagerly I went then to my station at the barred window, hoping that the girl of the castle would go down for her morning bathe, and greet me again secretly and deliciously from the waves.
Безусловно, медленное распаковывание фразы "the sun began to squander its silent treasury over the waves" – намеренно востребованный от читателя залог её эффекта.
Джеймс Келман, с другой стороны, житель самого большого города в Шотландии и писатель коротких, как пень, рассказов из жизни представителей рабочего и нерабочего класса, непроизнесённых монологов, вырубленных из их головы. Они шароёбятся по пересечённой местности, подметают улицы или крутят рычаги в котельных, бьют бутылки и лбы о столы пабликов. Если их жизнь сошла под откос в силу какого-нибудь непредвидимого жесткача (совсем не обязательно упомянутого в рассказе), им может быть позволена толика образованности ("It was downright fucking nonsensical. And yet it was the sort of incident you could credit. You were sitting down in an attempt to recover a certain inner equilibrium when suddenly there appear certain forces, seemingly arbitrary forces, as if they had been called up by a positive evil. Perhaps Augustine was right after all? Before he left the Manicheans."). В других случаях A mean he disny let me doon, he’s eywis goat it merr ir less whin he says he will bit nice tae be nice, know whit A mean!
Впрочем, возможно, персонажи пестрят образованностью и форс мажорами в разных измерениях. В конце концов мы (royal if in doubt) усвоили с молоком российской классики, что горе оно и есть горе, что графу под дубом, что бабе на плоту.
Когда случай устранил шотландцев, я взялся дочитывать Кларисе Лиспектор, которую трудно выдерживать более, чем три рассказа подряд. О ней писать что-либо вменяемое (а тем более невменяемое) не менее трудно, получаются тавтологии. Например: её гениальность заключается в частности в том, что она может себе позволить такое, какое у другого автора только показало бы его ничтожность или беспомощность [здесь одолевают мысли о Кундере, которого за гораздо меньшее хочется отправить в вытрезвитель вместе с его корпусом текстов]. Зато с обложки смотрит её портрет кисти де Кирико (ниже он, к сожалению, кропнутый и пересвеченный), по которого виду легко представить себе, что она себе позволяет в прозе. Покольку в портретизме я разбираюсь мало, есть не много изображений писателей, про которые я могу сказать "ух ты", и одно из них – полотно Александра Моффата из Глазго "Джордж Макей Браун" (не Джеймс Келман):
![]() | ![]() |
Любители салонных бесед в таких случаях говорят, скромно опуская местоимение: "люблю эти портреты!" Было бы гюбрисом с моей стороны исключить себя из числа таких личностей.
Вот кусочек Лиспектор, вырванный из разумного контекста, чтобы, как говорят немцы, "to give you some imagination what I am talking about":
That’s when it happened.
She sensed something coming through the window that wasn’t a pigeon. She was frightened. She said loudly:
“Who’s there?”
And the answer came in the form of wind:
“I am an I.”
“Who are you?” she asked trembling.
“I came from Saturn to love you.”
“But I don’t see anyone!” she cried.
“What matters is that you can sense me.”
And indeed she sensed him. She felt an electric frisson.
“What’s your name?” she asked fearfully.
“It doesn’t really matter.”
“But I want to call your name!”
“Call me Ixtlan.”
They understood one another in Sanskrit. His touch felt cold like a lizard’s, he made her shiver. On his head Ixtlan had a crown of intertwining snakes, tame from the terror of possible death. The cloak that covered his body was the most agonizing shade of violet, it was bad gold and coagulated purple.
He said:
“Take off your clothes.”
She took off her nightgown. The moon was enormous inside the bedroom. Ixtlan was white and small. He lay down beside her on the wrought-iron bed. And ran his hands over her breasts. Black roses.
Never before had she felt what she felt. It was too good. She was afraid it might end. It was as if a cripple were tossing his cane in the air.
Потом я, как подобает всякому человеку, претендующему на образованчество, посмотрел (не до конца) интервью с Келманом (не Макеем Брауном), где он призывает начинающих эдинбуржиц и эдинбуржцев и гостей столицы порезвее знакомиться с короткой прозой чуждых нам или им культур, приведя в пример Японию, а также, как обычно, извинился, что он писатель, и пояснил, что папа делал рамы для картин, и он хотел быть художником, как Сезанн, но, почитав Зóля ("they were pals"), сменил кисть на перо. В другом контексте (письмо к издателю недавнего сборника) он пишет вместо этого, что "понял, что имеет право на творчество [мля - А.Ф.]" и что его с этим правом породило "слияние двух литературных традиций: европейского экзистенциализма и американского реализма вкупе с британской рок-музыкой".
Это напомнило мне (примерно также, как напомнили друг о друге портреты выше) о последнем интервью Пастернака, которое вчера выпростало из-под замка The Paris Review, а я прочитал, хоть и неинтересно, потому что всю новогоднюю ночь расхваливал перед зятем интервью из этого издания, пользуясь словом "мэджик" и приводя в пример интервью Балларда, которое я не читал.
Сквозь призму клишированных восторгов Ольги Карлайл Пастернак предстаёт немного эксцентричным, заговаривающимся старичком, который всё пытается помирить консервативность и традиционализм с необходимостью обновления, проще говоря, творчества в целом. Кажется, что он существует назло врагам не в Переделкино конца пятидесятых, а ходит с Блоком по погорелому Петербургу. Может показаться, что верни ему кто-то очень могущественный послереволюционную разруху, он бы пересмотрел взгляды и на жизнь, и на творчество, а вот теперь и тут пересматривать уже нечего.
КРАТКИЙ ПЕРЕСКАЗ КУРСИВОМ
С одной стороны, смысл/содержание должны распоряжаться звуком/формой; с другой стороны, переводя "Доктора Живаго", как если бы это была классика, книгу запороли, потому что там важен не "буквальный смысл", а "интонация". Это, похоже, перевести вообще нельзя, как и современную прозу вообще: это легко, но бессмысленно, как перерисовывать Малевича. Вот он, Пастернак, должен переводить чешского сюрреалиста Незвала: "He is not really bad, but all this writing of the twenties has terribly aged." (Ув.
Маяковский убился от невозможности поменять взгляды, а вся поэзия начала века, его включая, отмечена распадом формы и бедностью мысли, хотя Есенин хорош весь и прямо пахнет русской землей. Надо сохранять исконную поэтическую традицию, тогда поэзия преобразится изнутри, а искать совершенно новые средства выражения пагубно: жалкий Белый был причастен этой линии экспериментаторства, которая в двадцатые выжгла всё живое, а если бы он не был оторван от жизни и имел, что сказать, если бы он страдал, то его гений бы расцвёл (я помню, с каким трепетом Пастернак произносил по-немецки фразу "was diese Leute erlitten haben!"). Вот Цветаева, например, женский поэт с душой мужчины, закалённый борьбой с повседневностью. Ахматова попроще будет. &c.
Зато потом становится весело: Пастернак рассказывает творческий план написания трилогии о России времён (отмены) крепостного права под названием "Слепая красавица". Там челядь с пистолетами, визит Александра Дюмы, магический бюст, душеприказчик в костюме дьявола в шкафу и на каторге, мелодрама на манер Гюго и Шиллера, актер Агафон, поговорив с Дюмой об искусстве (как я с вами сейчас), убивает полицеймейстера бутылкой шампанского и скрывается в Париже... "the birth of an enlightened and affluent middle class, open to occidental influences, progressive, intelligent, artistic…". Возвращает меня к цитате из Кларисе Лиспектор.
Хочется закончить.


RE: фиолетовым конвульсивнейшего оттенка, блевотно-зол
Date: 2021-01-05 09:05 am (UTC)И наводило на мысль о том, что писатели используют идеи как персонажей. Умный, глупый, мелочный, опасный, всё в жизни бывает.
RE: фиолетовым конвульсивнейшего оттенка, блевотно-зол
Date: 2021-01-05 02:17 pm (UTC)RE: фиолетовым конвульсивнейшего оттенка, блевотно-зол
Date: 2021-01-05 03:44 pm (UTC)Я не совсем, кажется, соглашался с Бродским, а здесь соглашусь с Мессалой: талантливым и чувствительным к языку может быть и дурак (в общепринятом смысле; насчёт "напыщенный" я пока не продумал), и (от себя) негодяй. Вопрос в том, на что они пытаются употребить свой талант.
Я не хочу рассуждать о природе зла, но подозреваю, что негодяй более склонен к пропагандизму, и чаще использует литературу как рупор (возможно, это имел в виду ИБ?), что сразу превращает его произведения в говно. Так же и праведный, тратя страницы на пояснения и увещевания и философию, портит себе всю музыку, но это легче простить (хотя тяжело читать).
И тот, и другой, однако, при определённом умении впускают в текст идеи как персонажей, которые принимают участие в повествовании, не ломая стенку, без явных или скрытых обращений к читателю: вот он ходит по Европе, вот он сломал клизму. Или как макгаффин, про который я писал, кажется, в предыдущем: фашизм вынудил героев скрываться, пересекать границы, одного убил вообще, другой убежал. Почему-то считается, что худлитература, поскольку она из слов сделана, должна взять на себя ответственность за прививки, и что если не Лев Толстой, то третьего не дано, только и именно сказки и стишки научат Петеньку подклеивать обложки.
RE: фиолетовым конвульсивнейшего оттенка, блевотно-зол
Date: 2021-01-05 11:38 pm (UTC)не хочу тут засорять.
но бродский был именно о том что поэт и хороший человек это прямо одно и то же и ты в том контексте с ним соглашался полностью.
про петеньку я тоже так считаю как считается , потому что все - литература. ну вот бродский именно об этом в нобелевской речи.
сорри прицепилась наверное не по делу.
RE: фиолетовым конвульсивнейшего оттенка, блевотно-зол
Date: 2021-01-06 10:36 am (UTC)Нашёл, ты права, "не мог не согласиться", и мысль Бродского, похоже, была близкой: зло плохой стилист, пропаганда написана плохо, человек с хорошим вкусом не купится, потому что такое невозможно читать.
Здесь вопрос стоит немного иначе: человек, неприятный во многих отношениях, не задаётся целью пропагандировать, не излагает свои политические взгляды. Я согласен, что определённая мера злобного идиотизма неизбежно доведёт его до неудобоваримой писанины, которую не перенесёт литературный вкус Бродского. Но он может быть талантлив, как чёрт, и писать стихи о кустиках на заре.
И я согласен, шире, насчёт "новой эстетической реальности" и "эстетического опыта", утверждающих вкус и оформляющих нравственный выбор - в общем - хотя подозреваю, что необходимо немного больше, чем литература, не знаю, как насчёт музыки? Бывает, послушаю пластинку, и чувствую, как обновилась эстетическая реальность, и окреп нравственный выбор. Но редко.
Но ситуация, в принципе, симметричная (злое/доброе). Если автор считает себя рупором нравственности и не ставит эстетический фактор выше морализаторства, получается то же, что и с пропагандой. Это то, что я имел в виду под "прививками" и то, о чём писал тогда в комменте.
Возвращаясь к Бродскому: он, с моей точки зрения, слишком очевидно разглаживает складки для красивого словца (что естественно в речи нобелевского лауреата и органично для Бродского). Из A > B не следует B > A, поэтому талантливые дураки и негодяи у него оказываются вне диаграммы. Его интересует начитанность политиков и масс, а кто для них пишет, он, кажется, не спрашивает, потому что ясен же пень.
[Здесь я приостановился и пошёл перечитывать речь. Пожалуй не буду писать этот коммент дальше: с одной стороны там типичная для Бродского и иконическая мешанина слов и идей ("черный вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги, видимо, напоминает человеку о его собственном положении в мире, о пропорции пространства к его телу"), но с другой стороны идеи все очень разумные, там где их удаётся вычленить.]
Нет, кое-что ещё напишу. Вот как раз если исходить из идеи первичности эстетического опыта (которую я (!) с Бродским полностью разделяю), популярный теперь кансель-калчер особенно смехотворен: уничтожение творчества на основании реальной (15%) или мнимой (85%) аморальности автора уничтожает фундаментальный принцип независимости литературного процесса, сообщение чистого эстетического опыта, в котором отказывают - считают себя вправе отказать - негодяям. Бродский считал, что негодяи всё равно не смогут. Бродский хотел вернуть литературу массам, чтобы формировать вкус и укреплять нравственность. Вот массы приняли заказ и укрепляют.
RE: фиолетовым конвульсивнейшего оттенка, блевотно-зол
Date: 2021-01-06 12:52 pm (UTC)он именно не про невозможно читать, а про вычленение из массы, типа тот кто читает хорошую литературу никогда не будет частью массы.
он всегда будет думать, этот индивидуум, о том каково это, интересно, дрочить на маленьких детей.
и соответственно если этот индивидуальный индивидуум напишет книгу о том как интересно дрочить на маленьких детей, ну и так далее.
вот ты за самостоятельность литературы, а к чему интервью читаешь тогда? ну читаешь ладно кто без греха, но вот так далеко идуще?
RE: фиолетовым конвульсивнейшего оттенка, блевотно-зол
Date: 2021-01-06 02:48 pm (UTC)Именно так, "взаимное одиночество" и т.п., я не спорю. Его основной питч при этом (во второй части), с которым я тоже не слишком спорю: большое множество индивидов не имеют доступа или воздерживаются от чтения, а их кто-то, вероятно, должен образовывать, чтобы они тянулись за литературой, стремились, обзаведясь литературной лексикой, через её эстетику достичь высот нравственности и индивидуальности. Кто должен вести за собой, увлекать "нацию", как он выразился, чтоб её не косил грех "не-чтения" (кроме, ясен пень, лауреатов), я пока не вычитал, может глаза недосмотрели.
Ну вот Набоков написал про маленьких детей, и я видел здесь недалеко попытки объяснить, как всё плохо. Но получается, что это Гумберт Г. - плохо, а Вадим Вадимыч хорошо написал. Вот индивидуумы, которые подумали, решили, что плохо дрочить на маленьких детей. Или Булгаков написал про яйца и гипофизы - интеллигентные до сих пор цитируют окружающим их шариковым про разруху в головах, представляя себе себя в восьми комнатах со свежей рыбой и водочкой в графине: не знаю, как с Афанасьичем, а индивиды нравственно, похоже не дотянули. Всё по ИБ: "трагедия общества, литература [а также восемь комнат и свежая рыба] в котором оказалась прерогативой меньшинства: знаменитой русской интеллигенции". Корреляция плохого литературного вкуса и большевизма налицо, но каузация (мне) не ясна.
Насчёт интервью: я их больше смотрю, чем читаю. Мне так легче расселить авторов по книжкам; я много читаю рассказов, и так легче слышать живой голос. Во-вторых, в интервью меня интересуют, в основном, не политические взгляды и моральный облик, а эстетические позиции, влияния и имена других авторов. Например: читаю интервью с Холлингхерстом и узнаю о Рональде Фербанке. Или вот почитал лекцию ИБ и вспомнил, что хотел почитать лорда Шефтсбери. В-третьих, я же не стану отрицать в литературе традицию, сродство, преемственность. Мне это интересно.
Тем оправдался.
Re: фиолетовым конвульсивнейшего оттенка, блевотно-зол
Date: 2021-01-06 04:06 pm (UTC)все упирается в то, кто же будет определять нам хорошую литературу. кто же они эти фуксы.
оч ценю твое терпение, ты так талантливо объясняешь! ))))
RE: Re: фиолетовым конвульсивнейшего оттенка, блевотно-з
Date: 2021-01-06 07:54 pm (UTC)no subject
Date: 2021-01-09 12:05 am (UTC)Будет как раз мне полезное упражнение на совмещение гения, гея и злодейства.
no subject
Date: 2021-01-09 12:17 am (UTC)а контент подкатанный.
Я поищу здесь и там, но гарантий нет.